– Садись поближе, – усмехнувшись, проговорила она и тут же с грустью добавила: – Я тебя не съем…

– Ты зачем пожаловала? – спросил Петр.

– А ты сам не догадываешься?

Он бросил на Олимпиаду пытливый, стерегущий взгляд и промолчал.

– Ты забывчивый, однако… – Не выдержав его тяжелого, насупленного взора, Олимпиада опустила голову. – Наверное, ни разу и не вспомнил обо мне… – добавила она тихо.

– Еще как!

– Не верю…

– Вчера, когда взял вожжи в руки… – Петр Николаевич запнулся и умолк с перекошенным ртом, словно застыл.

– А вожжи-то тут при чем? – Олимпиада подняла удивленные и прекрасные в своей грусти глаза.

– Именно наши с тобой дела вспомнил, схватил веревку и через перекладину сломать себя хотел… Именно через тебя! – Он посмотрел на нее тяжелым, испепеляющим взглядом; обжигая дрожащие пальцы, закурил потухшую папироску.

– Удавиться, что ли, вздумал? – спросила она неуверенно. – Что-то не похоже по твоим-то делам…

– Я уверять не собираюсь. Так, к слову пришлось… Тебе этого не понять! Ты теперь вон какая барыня!

– Ты меня не кори, милый. Мне от этого барства самой в петлю хочется, оттого и приехала…

Олимпиада заломила руки и уронила голову на край стола.

– Ты что же это надумала?

– Не так уж хитро разгадать мои думки… – Глотая слезы, она поведала ему о своей постылой жизни с Авдеем.

– Поздно, дорогая моя, надумала… Ежели бы вчера… – Петр не договорил. Ужасаясь своим мыслям, старался понять: правду он ей сказал или солгал? Пожалуй, это была правда. Приди Олимпиада накануне, он, наверное, пошел бы за нею, как телок на веревочке. Но сегодня все уже было решено. Именно сегодня ночью он как будто родился заново.

– Что вчера, что? – Олимпиада вскочила и стала торопливо поправлять растрепавшуюся прическу.

– Вчера я пошел бы хоть на казнь, – признался он. – А сегодня, дорогая моя, все уже кончено…

– Сегодня, наверное, каторжаночка мешает? – тихо спросила Олимпиада.

Петр молчал. В замороженное окошко пробивался неяркий луч света, падая на скатерть желтоватым мечом.

– Ее боишься? – спрашивала она. – Не бойся. Я вон целую кучу подарков привезла и еще денег дам сколько надо. У меня денег-то… Почти мильен, да еще в банке есть на мое имя!

– Значит, предлагаешь Авдея ограбить? – зло сверкнув глазами, спросил Петр.

– Это мои деньги! – крикнула Олимпиада.

– Откудова они взялись?

– После свадьбы подарены. Ты что, не веришь? – Она, как могла, объяснила ему происхождение этих злополучных акций и стала рисовать перед ним картину их будущей совместной жизни. – Уедем отсюдова, поместье купим, заведем конный завод. Каких хочешь коней, таких и покупай!

Усмехнувшись, Петр Николаевич решительно покачал головой.

– Я уж тебе сказал, что вчера я мог продать свою душу не только тебе, а самому дьяволу, а сегодня – нет!

Петр увидел испуг и тоску, отразившиеся в ее глазах. На секунду вспомнился Авдей Доменов, который вошел в жизнь Олимпиады, огромный и нелепый, как и само привалившее к ней богатство.

– Пусть она сгинет с глаз долой! – простонала Олимпиада. – А то я…

Она так сжала кисти рук, что кожа на суставах побелела. Олимпиада была убеждена, что у нее вырывают из рук счастье…

– А что ты? – спросил Петр.

– Я могу стражников позвать…

– Ты? – сдерживая одолевавший его гнев, Лигостаев усмехнулся. – Можешь пол подолом мести и денежками трясти, но ее не трогай! Теперь она самый близкий мне человек на всем белом свете.

– Близкий? – устремив на Петра помутневшие глаза, повторила она. Отказываясь от денег, он напрочь сокрушал ее волю.

– Василису я никому обидеть не дам, – словно не слыша ее слов, продолжал он. – А стражники? Пусть едут!.. Придут, так встречу. Вон видишь, шашка моя висит? Потом в Сибири, как и дочери моей, и мне места хватит. Запомни это и уезжай подобру-поздорову. Все, что было промеж нами, забудь…

– Боже мой! – Она закрыла лицо руками. Щеки были горячи и влажны от слез.

Петр круто повернулся и вышел. Уже из сеней крикнул:

– Микешка!

– Тут я, – откликнулся из горницы Микешка, распахивая дверь настежь.

– Барыня кошевку велит подавать. Шубку ее прихвати.

– Я мигом! Что она, сама-то? – спросил Микешка.

– Госпожа Доменова немножко захворала и домой собралась, – глядя на растерянно ожидавших женщин, проговорил Петр.

Провожать гостью Петр Николаевич не вышел. Большие ворота с высоким деревянным козырьком открыл Санька. В лицо ему радостно било яркое от снега полуденное солнце. Олимпиада села в кошевку и уткнулась лицом в портфель. Потом разогнулась, поглядела на стоявшего перед нею Саньку заплаканными глазами, прошептала перекошенными губами:

– А ведь коров-то мы с тобой, Саня, только вчерась доили…

– Ишо приезжайте, – добродушно проговорил Санька.

Порывшись в портфеле, Олимпиада успела сунуть ему серебряный рубль. Застывшие кони, гремя бубенцами, взяли с места рысью и лихо вынесли кошевку за ворота. На твердом, укатанном снегу гулко стучали конские копыта, скрипуче свистели полозья, проскакивая мимо посторонившихся Захара Важенина и Гордея Туркова, которого все же уговорил писарь быть посаженым отцом. Петр Николаевич увидел их в окно.

– Святой для меня сегодня день, и святые сегодня совершим мы дела, дорогие мои, – обнимая обеих женщин, проговорил Петр Николаевич.

Гости, о чем-то разговаривая, медленно подходили. Зажав рубль в кулаке, Санька ждал, когда они войдут в широко открытые ворота.

Венчались поздно вечером. Когда отец Николай вел жениха и невесту вокруг аналоя, позади них, держась за роскошное подвенечное платье Василисы, в чистенькой белой рубахе, в новых валенках шел Санька, бывший Глебов, а теперь Александр Петрович Лигостаев.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Зинаида Петровна только что проводила Шерстобитова, с которым у нее начинались самые легкие, чуть-чуть игривые и пока невинные отношения. В ожидании обеда Зинаида Петровна прилегла на кушетку и задумалась. Вчера у нее была Даша, немножко всплакнула и пожаловалась на мужа. Дома Микешка бывал редко. Авдей Иннокентьевич вдруг загулял с приятелями, а Микешка с утра до ночи разъезжал с Олимпиадой. В станице, да и на прииске о них нехорошо судачили бабы. Шиханские казаки, рубившие по осени чилигу на тугайной гриве, видели доменовский экипаж с Олимпиадой у стогов. Прислуга Доменова проболталась, что кучер Микешка запросто заходит в хозяйкину спальню, а потому освобожден от воинской службы и вон какую шапку получил от Олимпиады в подарок… Слушок наконец вполз в уши самого Авдея Иннокентьевича. Поведал ему об этом в сильном подпитии Роман Шерстобитов, а потом рассказал все Зинаиде Петровне. Поначалу Авдей не поверил. Подняв толстый палец, произнес грозно:

– Ты, Ромка, не смей говорить пакости про мою жену!

– А мне-то что? – возразил Шерстобитов. – Я продаю за что купил…

– Знаю я тебя, купца! – Авдей приблизил к его носу кулак, обросший редкими рыжими волосинками. – Ты, поганец, сам в Париж сманивал ее. Мне ведь, шалопут, все ведомо!

Как ни хорохорился Авдей, но червячок ревности в душу залез. Он как-то мгновенно отрезвел. Быстро покинув собутыльников, помчался домой и ворвался в спальню жены. Пьяного она его сюда не пускала. Сейчас ему казалось, что вся комната, вместе с коробочками из-под пудры и разными флакончиками, с пышной постелью, скрытой за тяжелой полубархатной занавесью, источала слащавый, дурманящий голову запах. Слоняясь из угла в угол, он неистовствовал, разыскал за этажеркой чуть начатую бутылку вина и прямо из горлышка выцедил ее до дна. Жену он встретил, как встречают все ревнивые мужья, одним и тем же вопросом: где была и что распроделывала?..

– Где была, там меня уж нету, – снимая шубу, ответила Олимпиада и тут же напала сама: – А ты все еще не набражничался?

– Я бражничаю на виду, а ты… – сказать все, что он только передумал в своем воображении, Авдей не мог: не поворачивался язык.