В калитке стоял Петр Николаевич. Он видел, как мальчик повалился со снохой в снег, и слышал его слова.

– Нет, надо! – подходя ближе, громко проговорил Лигостаев. – Надо ее охладить! – подтвердил он.

– Что вы! – Василиса схватила ведро обеими руками. Глаза ее умоляюще и просительно глядели на поднимающегося по ступенькам Петра. Больше всего ее поразил не приход Петра Николаевича, не отвратительная брань снохи, а поступок Саньки.

Петр взял у нее ведро и, обняв за плечи, завел в сени.

– Ты иди, иди, не надо с ней вязаться… Тут я уж как-нибудь сам… Ступай в избу, готовь там что-нибудь, печку топи, сейчас гости придут…

– Ты уж не обижай ее, – прошептала Василиса и, порывисто поцеловав взволнованного Петра, ушла в кухню.

Петр вернулся на крыльцо, попросил Саньку принести зарубленных кур и показал место, где они были спрятаны.

Степанида уже встала, вылезла из сугроба и, всхлипывая, отряхивала рукавом вывалянные в снегу полы шубы. Она чувствовала, что первую битву окончательно проиграла.

– Ну, ягода-малина, расскажи, как ты тут баталилась? – спускаясь с крыльца, спросил Петр Николаевич.

– Это вы… это вам надо рассказывать, как вы со своей снохой обращаетесь да разных потаскушек в дом приваживаете! – стараясь не глядеть на свекра, выпалила она одним духом.

– Вот что, Степанида! Если хочешь со мной говорить, то выбирай слова. Иначе я не только с тобой калякать не стану, но и на порог не пущу! За то, что я тебя вчера побил, каюсь. Ты меня прости! А кого я в дом свой привел, это не твое дело. Хозяин тут я.

– Дом не только ваш… А мне что, по чужим людям скитаться с ребятенком малым… – снова всхлипнула Степанида.

– Тебя никто не гнал, ты сама ушла, – тихо проговорил Петр Николаевич, продолжая стыдиться своего вчерашнего поступка.

– Как же мне было не уйти, когда вы с кнутом накинулись!

– Я уже сказал и прощения у тебя попросил… Мало ли что может быть в семье? Да и матерную брань твою мне было негоже слушать! Сама знаешь, что за последнее время у меня жизнь не сахарная была… – Петр сплюнул в сторону и поднял со лба папаху. – Ежели хочешь добром жить, приходи и живи. Места всем хватит… А ее узнаешь, совсем другое заговоришь!..

– Что и говорить! Известно! На каторгу за хорошие дела не отправляют. Нет, папашенька! Не знала я ее, и век бы не знать… Я не токмо с ней жить, а даже рядом не сяду!..

– Тогда уходи! – не выдержал Лигостаев. – Я тебя тоже знать не желаю, а ее еще раз обидишь, пощады не жди! Уж больше я прощения просить не стану!

– Я вас и не заставляла! – не унималась Стешка.

– Видел дур!! Но чтобы таких! – Петр развел руками и отвернулся.

Подошел Санька и принес, держа за желтые ножки, зарубленных утром кур.

– Ты что, лихоман тебя забери, молодок-то моих загубил! – набросилась на мальчика Стешка. – Да я тебя, голодранец, прикормила, приветила, а ты!..

– Перестань! – властно крикнул Петр. – Это я их зарубил, а не он. Ты его, Степанида, не тронь, – добавил он с угрозой в голосе. – Отнеси, сынок, в избу, лапшу состряпаем!

Покосившись на Степаниду, Сашок, отряхнув валенки, вошел в сени.

– Стряпайте… Хозяева! – злорадно проговорила Стешка. – Я сама молодок-то на племя выходила… Все теперче полетит прахом!..

– И вовсе не ты, а Маришка с ладошки их выкормила. Уж это-то я знаю!

Они еще долго пререкались у крыльца и корили друг друга. Петру Николаевичу это надоело, да и понял он, что сноха ни за что на свете не примирится ни с Василисой, ни с ним. Наконец он твердо и решительно заявил:

– Вот что, сношенька дорогая… Вижу, что из твоего куриного умишки похлебки не сваришь…

– Какая уж есть… Вы очень умные, – отбрехивалась Стешка.

– Помолчи, Степанида! Не хочешь жить, не надо. Да и чую я: не ужиться кошке с ласточкой в одной клетке… Ступай, собери свое добро, а вечером Санька привезет. Корову приведет – из двух на любка бери, какую хочешь, овец тоже дам, хлеба и прочее…

Петр Николаевич насупился и замолчал. Нелегко ему было произносить эти слова.

– Нет, папашенька! Я так не желаю! Я сегодня все Гаврюше отпишу и к атаману пойду, пущай он нас рассудит… – силясь заплакать, выпалила она. – И на каторжанку вашу найду управу! А вы, папашенька, зверский человек! – ехидно и злобно добавила Стешка. – Не далеко ушли от своей доченьки… Та со своим полюбовником человека убила! А ефта шлюха…

– Прочь, змея! Прочь! – Лигостаев, бешено сверкнув черными глазами, озираясь вокруг, искал что-то… Потом, зажав рот кожаной рукавичкой, круто повернулся и стал медленно подниматься по ступенькам.

С минуту Стешка обескураженно стояла на месте. Потом вдруг, что-то надумав, с истошным ревом выбежала на улицу.

Всюду из ворот выглядывали любопытные казаки и казачки, причитали и ахали над чужой бедой, смешивая в затхлой обывательской квашне и правых и виноватых…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

После случая у стога Олимпиада целую неделю хандрила, сказавшись больной, не выходила из спальни и гнала прочь мужа. Поначалу Авдей вздыхал и ахал, а потом вызвал своего старого приискового врача немца Битгофа. Тот вышел от Олимпиады с красной, как у рака, физиономией, выписывая рецепт, безбожно коверкая русскую речь, сказал:

– Нерфный растройстфа…

– С чего бы это? – недоуменно поглядывая на доктора, спросил Доменов.

– Есть причин… – ответил Битгоф. Пошевеливая седыми, пушистыми, как у Бисмарка, усами, с ухмылкой на лукавом лице продолжал: – Фаш дракоцении супрука нушен один, дфа репенок… Айн, цвей! – показал он Доменову два коротеньких, толстых пальца…

Авдей растерянно почесал свой мощный затылок, стыдясь врача, ответил:

– Раньше она об этом и слышать не хотела… А еще что-нибудь серьезное есть? – спросил он с опаской.

– Этого фполне достаточно, – бойко расписавшись на рецепте, авторитетно заявил доктор.

– Как достаточно? – удивился Авдей.

– Ошень просто…

– А по-моему, от этого еще не помирала ни одна баба!

– Это прафильно, косподин Доменоф, зато ошень шасто зафотиль любофникоф.

– Эка, цвей, дрей! – Авдей швырнул на стол сторублевую купюру и, словно ужаленный, выскочил из комнаты. Проник в спальню жены и наговорил целый короб всяких слов. Но Олимпиада, отвернувшись к стенке, лежала как мертвая.

Обозлившись на капризы жены, Авдей хватил с горя лишнего и вместе с Романом Шерстобитовым очутился вечером у Марфы. Напились они, как говорится, до риз и заночевали. На другой день снова пошло вкруговую. Перебрались к Зинаиде Петровне. К обеду Авдей послал Шерстобитова за Олимпиадой. Роман сумел уговорить хозяйку и привезти. Однако развеселить ее никому не удалось. Вечером она снова уехала на прииск. Проснувшись утром, как в тот раз, велела позвать Микешку.

Микешка явился в своем неизменном черном полушубке и встал у косяка. В длинном роскошном, огненного цвета халате, с растрепанными на плечах косами, Олимпиада стояла перед зеркалом.

– Ты чего так приперся? – взглянув на Микешку грустными синими глазами, вяло спросила она.

– Как так? – не понимая, что она хочет, спросил Микешка. – Позвали, вот и пришел.

– Ты что, свою вонючую шубу не мог снять в прихожей? У меня что тут, спальня аль трактир какой?

Микешка неловко переминался у порога с ноги на ногу.

– Потом, сколько раз я тебе говорила, что не могу видеть эту твою пеструю шапку. Что ты чучелом ходишь! Денег нету? Я дам. Да вон у Авдея целых пять шапок, бери любую и надевай!

– Это же хозяйские! – растерянно проговорил Микешка, не зная, куда девать свою разнесчастную папаху.

– А я тебе что, не хозяйка? Ты, может, думаешь, что я тут ничего не значу и меня может всякий кучер кнутом стегать и в грязной шубе ко мне в спальню лезть? Иди скинь свой тулуп и приходи сюда, мне с тобой поговорить нужно.

Микешка оторопело попятился и закрыл за собой дверь.

Сняв полушубок, он быстро вернулся. Олимпиада уже лежала в постели – поверх смятого одеяла. Словно собравшись помереть, она сложила руки на высокой груди. Прикрывая длинными ресницами туманную синеву чуть прищуренных глаз, спросила небрежно: