ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В ноябре было морозно и солнечно, а снег, казалось, и не думал покрывать высохший на шиханах ковыль. В сухой осенней прозрачности гулко звенела застывшая земля. Из маленькой избушки, стоявшей в конце саманной улочки, вышла Устя Яранова, в черной дубленой шубейке с серой барашковой опушкой, в белом теплом платке. В руках у нее было два ведра, на плечах гнутое коромысло. Выйдя на центральный приисковый шлях, она направилась к роднику. Навстречу ей, от главной приисковой конторы, мягко пыля резиновыми шинами, катилась пролетка, запряженная парой грудастых сивых рысаков. Поравнявшись с Устей, пролетка внезапно остановилась. В открытом задке, кутаясь в широченный, мохнатый, из козьего пуха шарф, сидел Иван Степанов. Он был краснощекий, напыщенно важный, заметно начавший оплывать нездоровым жирком.
– Мое вам нижайшее, барышня расхорошая, – поднося к черной каракулевой папахе новенькую, скрипящую желтой кожей перчатку, проговорил Степанов. Уезжая от свата, он успел заглянуть к его экономке на кухню и основательно перекусить под рюмочку.
Растерянно краснея от неожиданной встречи, Устя поздоровалась и посторонилась. Бывая на прииске, Иван давно приметил миловидную конторщицу и не раз пытался с ней заговорить. Холодея в душе, Устя отвечала ему невпопад и всегда опускала голову. Урядницкий вид Степанова-старшего пугал ее.
– Разговор у меня серьезный есть. – Иван Александрович степенно сошел с пролетки; обращаясь к кучеру Афоньке, добавил: – Отъезжай за уголок и дождись.
Крупные кони, нетерпеливо побрякивая наборной сбруей, яростно стуча подковами о мерзлую землю, так рванулись вперед, что Афонька едва сдержал их на ярко-красных вожжах.
Грузно покачиваясь на узконосых лакированных сапогах с широкими сборенными голенищами, Иван степенно, вперевалочку подошел к Усте.
– Часом слыхал я… – Иван Александрович поперхнулся словом и умолк, смешно открыв рыжеусый рот. – Слыхал я, школу затеваете на прииске, ребятишек учить собираетесь, похвально очень-с!
– Да, был такой разговор, еще при Тарасе Маркеловиче, – поспешно ответила Устя.
– При Тарасе? – Иван, не снимая перчатки, потрогал ус, насупился: – Тараса и я добром вспоминаю, но не в этом суть.
– А в чем же? – звякнув ведрами, тихо спросила Устя.
– Может, прокатитесь со мной до станицы, там бы и покалякали? – Маленькие глазки Степанова приоткрылись, обнажая тусклый их блеск, похожий на застывший ледок. Усте от этого взгляда стало жутковато.
– Бог с вами, господин Степанов! – Она перекинула коромысло с одного плеча на другое и, чтобы хоть как-то сгладить неловкость, добавила: – Разве нельзя здесь поговорить?
– Какой же разговор посреди дороги, тем паче в такой праздник? – возразил Иван.
– Да, сегодня Михайлов день, – подтвердила Устя. – Я насчет школы…
– Знаю, что вы учительша, и все другое про вас мне шибко известно, – решительно прервал ее Степанов. – Насчет школы пусть сват Авдей кумекает, он мастер считать денежки. Школа-то ведь денег стоит, а я другое хочу.
Закусив нижнюю губу, Устя выжидательно молчала.
– Я хочу к своей дочке вас пригласить, чтобы вы с ней позанимались и поучили ее французскому языку, да и сам я маненько желаю попробовать…
– И вы тоже? – Устя вскинула на него свои ясные, чистые глаза, чувствуя, что никак не сможет погасить вспыхнувших в них веселых искорок.
– А разве мне нельзя? – в упор спросил Иван.
– Отчего же нельзя, – смутилась Устя.
– То-то и оно! Вон брательник Митька пожил в Питере чуть, а как по-французски лопочет? Вовсю режет. Ему и Марфа подсказывала, да еще и учительшу нанимали. Они как промеж себя начнут трещать, я сижу и только глазами хлопаю. Может, меня по всякому костят, откуда я знаю! А я тоже вскорости поеду в Питер, а то возьму да и в Париж махну.
– Вам можно и в Париж, – улыбнувшись, кивнула Устя.
– Куда хочешь могу! – храбрился Иван, чувствуя, как блаженно начинает действовать крепкое угощение доменовской экономки. – Соглашайтесь, барышня, жить будете у меня в отдельной хоромине, на готовых харчах, жалованье положу, какое сама захочешь. А как только малость подучимся, вместе и дунем парижское винцо пробовать… И-эх, и кутнем же!
Все больше угорая от выпитого вина и вишневой настойки, Степанов смотрел на Устю заплывшими глазками, суля ей королевские блага. На поселке, где-то совсем близко, стонала-ухала драга, свистели ребятишки, женский голос призывно кликал: «Уть, уть, уть!»
– Спасибо, господин Степанов, за предложение, – в замешательстве проговорила Устя. – Французский язык я уже давно позабыла. Прощайте.
Круто повернувшись, она скорыми шажками пошла прочь, с ужасом думая о том, как похож хозяин прииска на того конвойного урядника с кошачьими усами, о котором ей горько поведала Василиса.
Иван долго провожал ее осоловевшими глазами, силясь понять, почему отказалась и так быстро ушла эта гордая, непонятная каторжанка?
– А бабеночка, я вам скажу, Иван Лександрыч, сахар-мед! – помогая хозяину подняться на сиденье, с ухмылочкой прошептал Афонька.
– Да ить благородные, – они все… – Иван не нашел подходящего слова и умолк.
– Эта благородная давно уж с булгахтером путается, – влезая на козлы, ответил Афонька.
– С каким еще таким булгахтером? – грозно спросил хозяин.
– Да с тем самым, которого тогда Маришка Лигостаева в тугае подобрала.
– А не врешь? – У Ивана что-то начало проясняться в полупьяной башке.
– Икону могу снять, Иван Лександрыч, – заверил Афонька.
– Икону? Вот как!
– А что? – обернувшись, спросил Афонька.
– Ничего, брат! Булгахтеру этому пристав Ветошкин давно уже кандалы приготовил. Пошел!
Сивые кони, захлебываясь трензелями, зло зафырчали и гулко покатили пролетку по застывшим кочкам.
Не оглядываясь, крепко сжимая бренчавшие в руке ведра, Устя почти бегом спустилась с пригорка к околице. Лицо ее пылало. Приглашение хозяина учить его французскому языку, а потом поехать с ним «парижское винцо пробовать» было отвратительным, и оно пугало ее. Устя переживала сейчас не только свою двадцать пятую осень. Быстро промелькнувшее лето принесло ей много радости, какой она не испытывала никогда в жизни. Все шиханы казались ей ярко-голубыми и сулили счастье… Еще более радостными были длинные осенние вечера, когда вместе с Василием Михайловичем они засиживались допоздна у него на квартире, а потом вместе выходили из домика и, взявшись за руки, тихо шагали по пустынному поселку. Иногда встречавшиеся в темноте люди узнавали их и почтительно уступали дорогу. О их ночных прогулках на прииске стали втихомолку поговаривать, судить, рядить и домысливать по-всякому. Угрюмая, мрачноватая сноха Якова Фарскова однажды заговорила в продуктовой лавке открыто.
– Неужели все каторжные так и живут по разности?
– Как это по разности и кто, например? – подчеркнуто резко спросила Василиса.
– Да вон хоть бы Лушка с Булановым: фамилии разные, а двоих народили, и оба некрещеные…
– А тебя самое-то кто крестил? – намекая на ее староверскую принадлежность, напористо спросила Василиса.
– У нас по своему обычаю… – смешалась Александра и начала торопливо складывать в холщовую торбу разные кулечки с покупками. Словно оправдываясь, добавила: – Я ведь не про тебя.
– Ну а про кого же еще? – Василиса шумно пододвинула бутылку под зеленый ручеек конопляного масла. От стен недавно выстроенной лавки пахло расщепленной сосной, от полок шел спертый запах дешевой карамели, ваксы и лавра.
– На кого ты еще намекаешь, скажи, пожалуйста? – наседала Василиса.
– Да хотя бы на твою подружку, которая вон все ночи напролет с конторщиком воркует.
– Уж это ты оставь! – Светлые глаза Василисы вдруг остановились, а щеки густо порозовели.
– Не одна я видела, а все говорят, – потупив глаза, ответила Александра.
– А ты поменьше слушай и сама перестань глупости болтать всякие, – напустилась на нее Василиса. – Мы вместе живем, и я лучше тебя знаю, как она воркует по ночам на мокрой от слез подушке.